Господи, когда рождалась, не хотела на этот свет, поэтому, наверно, с этого вечно куда-то стремлюсь. Два дня рождалась: и нажимали на меня сверху, и хинной меня травили – вышла, наконец, здрасьте вам! А потом с детьми и с их родителями знакомить хотели. Типа: «Танюша, познакомься с девочкой!» А девочка, как глыба деревянная, нависает, смеется, а то и палку схватит: знай наших! Не хочу, не буду больше знакомиться! Дома одну запирали – в детский сад не хотела – труб водопроводных боялась, шумели очень. Молилась по-детски: пусть мама в автобусе не застрянет, пусть трубы не лопнут, пусть аквариум меня током больше не дернет. А дальше понеслось: лучшая подруга рожи корчит, с другой девочкой за спиной о тебе сплетничает, взрослые в транспорте ноги свои подставляют, чтобы ты на них наступила – было бы на кого поорать! Потом увезли в другой город. Никто не подошел. Сама не могла. Нет, не гордая, трусливая была: как бы чего не вышло! Одна подвалила: давай дружить. Ох, уж как дружили! Сопли друг другу вытирали – душу выливали, подтирать не успевали. Измочалили донельзя. Сбежала. И от подруги, и от города постылого, и от одиночества. В студенчестве какой-то зачет придумали, допытывались, жив ли еще Чан Кайши. Жив, - ляпнула пальцем в небо. Смеялись долго – умер. Фамилии какие-то называли китайские – черт их знает, кто такие. Стыдили – политинформатором обзывали. Хотелось умереть. И он смеялся – а я ему стихи тайно писала. Работала в лагере, первый раз воровкой назвали, подменив «шерстяное» одеяло байковым (как будто я подменила), деньги забрали, да черт с ними вовсе, стыдно было за тетку толстую. Влюбилась до жути – напрасно, не понял. Экзамен дураку сдавала, выгнал за единственную шпору. Орал долго – все пять лет на шпорах просидела, дармоедка. А самого за аморальное поведение через год выгнали. Что-то как-то закончила. Работала. Говорили, с кем дружить, с кем нет. Эта баба гулящая, мужика у начальницы уводит. А мне что? Не я увожу. А с ней интересно, умная она, яркая, веселая, с ней хочу общаться. Не дали. Замуж не пустили – жених инвалид был, с матерью плохо сделалось. Не пошла. Ребенка в чужом народе рожала, он очень хотел рождаться – быстро выскочил (порадовалась за него). Акушерка опоздала к родам, чай пила, недовольная была, что так быстро. Зашили кое-как, выписали, через неделю заражение – швы не сняли, забыли. Преступницей обозвали – на работу устроилась, а сама за дитем пошла. У-у, приспособленка! Дети – явление плановое, давно преступление замыслила! В 35 лет оккупировала чужие территории, грозились выгнать с работы раз двадцать, не пускали, не разрешали, «чужим» обзывали. Работать хотела – подвергли остракизму - работу чужую стала выполнять и в знак солидарности с уволенной от нее не отказалась. Близких людей не уберегла, не долюбила. Глупой часто была, не доброй. Спешила куда-то. Всего и всех боялась. Ух!
Инструкция.
Перед встречей Нового года взять сей листок (или ему подобный), хорошенько смять, положить в пепельницу и поджечь. Когда сгорит дотла, выдохнуть. И будет Вам счастье!
пятница, 16 октября 2009 г.
четверг, 14 мая 2009 г.
СКАЗКИ ОБ ИСПАНИИ
Детство. Эпизод 1.
Нина никогда не бредила Испанией. Италией - да, Парижем – да, но Испанией..? Все ее испанские мотивы сводились к детским воспоминаниям о загадочной Кармен, быках и мотодорах. Веселая, еще здоровая мама прищелкивала пальцами, показывала костаньеты. Долгое время Нина и думала, что костаньеты – это щелчки пальцами, костями, иным словом.
Городок, где Нина жила в детстве, оставил ощущение шкатулки с двойным дном: сверху все ясно, а копнешь – либо пустота, либо опасность. Хорошо было убегать на лыжах от Сашки Яковлева, хорошо рыть длинные тоннели в песчаном карьере, хорошо скатиться с пологой дюны прямо в холодную морскую пену. Однако с Сашкой их дразнили «женихом и невестой», мальчишки в песке находили невзорвавшиеся со времен войны снаряды, а после головокружительного падения «кубарём» с тридцатиметрового песчаного холма дико болел живот. Выживший после снарядного фейерверка Пашка Мельников хвастался в школе зашитым животом – Нинка, наверно, физически переживала его боль.
По ночам Нинке снилось чудовище, прототип которого пасся прямо в городе напротив их дома. Ей было неважно, что корова была смирная, с большим выменем, постоянно занятая своей травяной трапезой. Во сне она превращалась в жуткого быка, который настигал ее у самого подъезда, и в приоткрытую дверь косился кровяной глаз и капала пена с ноздрей.
Много лет спустя ее пригласили на корриду. Пошла, подсознательно мстя за свои детские страхи. Быков, оказывается, было несколько. Но только третий был родом из ее сна. Черная неуклюжая туша вонзалась в малиновую тряпку, занося на поворотах свое огромное тело, падая на колени, шумно комкая воздух. Один раз ему даже удалось поддеть на рога молодого торерро. Что касается первых двух, то зрелище было прежалкое: молодой бычок умер сразу, тот, что постарше, умирал долго и мучительно. Это было ужасно. Надломленно ревел измученный бык. Нет, он не преследовал маленького ребенка и не пытался забраться в его детский мир. Он вообще не знал о существовании какого-то иного мира, кроме боли и ужаса. Хлестала кровь. Восставало все человеческое, приобретенное за десятилетия естество защитника животных. И ведь такой обыденной была ситуация, такой одновременно призрачной, абсурдной. Наверно, эти люди, кричащие и вопящие от восторга, жили в другой жизни, другой жизнью всегда. Снился ли юному мотодору такой же сон, как и ей, или он не видел снов вовсе? Те, кто видел в детских снах быка, судорожно закрывали дверь дома, куда уже стучались рога и в щель косил красный немигающий глаз, те будут помнить только быка, но не человека, его победившего!
Два раза в неделю Нина ходила «на балет». Сказочная жизнь на сцене в детском спектакле сменялась стертыми пальцами на репетициях, страшной нерусской преподавательницей, по словам «взрослой» восьмилетней Али, «второй после Улановой». Кроме милых партий Хризантем, Снежинок, Льдинок в «Снежной Королеве» были еще народные танцы. И вот там мелькнула несколько раз таинственная зрелая испанка с манящим кодовым словом – «фламенко». Предчувствие не обмануло. В испанской Андалусии фламенко танцуют матроны за сорок. Куда до них девочкам с кабарэшными ужимками! Прима выходит на сцену маленькой таверны, чуть подрагивают опущенные ресницы, чуть нервничают ноздри. Мягкие, округлые руки сборщицы винограда, прачки. Простое черное платье, пышные волосы укрощены на затылке. Ты думаешь о ее семье, о ее любовниках, о глубоком вырезе ее платья. Но еще минута – и все... Боже, что делают ее руки, как приподнимается подол платья, куда исчезает обычная женщина? Кажется, она может все! Нет, это уже не руки – виноградные лозы. В глазах отражается и испанская ночь, и пламя костра, и месяц, глядящий рожками вверх. Кстати, полумесяц такого вида на картинах Мурильо, как правило, около ног святой – вовсе не знак мусульманства, а символ женского начала... Итак, она танцевало фламенко. Само слово завораживало. Простые, стоптанные туфли выбивают сладко-мучительный ритм небесной симфонии. Хочется бесконечно смотреть на это безумие танца. А когда кончается движение, замолкает пронзительный, невозможный голос певицы, кончается жизнь. И снова – усталая немолодая Дульсинея такая, какая есть, вне Дон Кихота, вне сказки.
Испания иногда возникала в рассказах деда про детей, привезенных издалека и нашедших приют в Ивановском детском доме, расположенном неподалеку от его службы. Хотелось и в своей жизни найти испанского ребенка, пожалеть. Но на соседней улице белорусского городка, куда семья переехала в конце шестидесятых, жили только цыганята. Подружка Наташка водила их к себе домой, отмывала чумазые мордочки. Отдавала дань романтической моде. Вслед за детьми в квартиру проникали женщины в цветастых юбках, ворожили, гадали. Нина их опасалась. Но в душе завидовала Наташкиной смелости и мечтала о необычном мире страстей, утрат и гибели. Поэтому, когда в школе возник Он, сердце сжалось. На поверку оказалось, что и не испанец, и не цыган, а вовсе венгр из города Грозного. Ходила шальная, думала... Это ее и спасло. Наташка, как оказалось, и вовсе сбрендила. Заговаривалась, зафантазировалась. Вглядывалась в его терявшие зрение глаза, молила о его здоровье. А он с кривой улыбкой интересовался, не обидел ли чем девушку. К тому времени число обиженных заметно выросло и без Наташкиного участия. Много лет спустя, узнав о многочисленных заслугах офтальмолога Натальи Печерниковой, Нина вздрогнула. Спасла ли того, единственного? Но все равно было щемяще радостно на сердце от сознания выполненного кем-то долга.
В том далеком детстве хотелось спешить, найти единственно правильный путь, единственно правильных людей. Венгр был красив до бесстыдства. Понимая в глубине души, что мечтать не о чем, невзрачная в общем-то Нина мазала его черной краской, препарировала недостатки и приговорила к своей собственной нелюбви. Ходила гордая победой над собой, упивалась своей «правильностью». Но что-то в сердце тревожило, скреблось, существовало отдельно. Что – так и не поняла. Потом поняла, лет через сорок. Наташка странно любила, до обмороков, до безумных поступков и страшащих речей. Было в ней что-то загадочное, непостижимое. И в том, как обращалась с любимым отцом, когда могла запросто обхватить его за шею или произнести какую-нибудь глупость, типа «мне хочется укусить тебя за коленку» (Нина один раз попробовала такое сказать своему, а потом умирала от стыда всю жизнь), и в том, как орала на восьмидесятилетнюю бабку, а потом единственная ухаживала за ней день и ночь, когда ту разбил паралич. И была она в сущности глубоко несчастным ребенком с удивительным романтическим миром души, непонятым и неоткрытым. У Нины не было больной бабушки, ее родители безумно любили друг друга и свою дочь. Но до сказки никак было не дотянуться, не поймать, не открыть в себе творческой струнки, не научиться любить, не научиться смеяться, не...
Бродя по маленькому музею Пабло Пикассо в Фуэнгероле, немолодая женщина все время думала о жуткой дисгармонии внешнего и внутреннего в художнике. Не оставляла стыдная мысль, что внешне похож он на крутого бизнесмена, не очень умного, не очень тонкого. А в его рисунках жила Наташкина душа, сложная, детская и старческая одновременно.
«Старушка» заглядывала в глаза, требовала сочувствия. Вот это и доконало их дружбу. Когда очередная дорога в страшную сказку о тромбе, скользящем к сердцу, затянулась, Нина просто ушла. Совсем ушла. Удивилась своей смелости, способности на какой-нибудь, пусть даже некрасивый поступок, - и ушла от единственной подруги. Еще бы! Ведь впереди была новая сказочная жизнь! С молодым задором, подвигами, веселыми посиделками! Она так себя и не поняла... А чтобы понять, потребовалась вся жизнь.
Детство. Эпизод 2.
В жизни Нину пугало все: окрик учителей, непонятные слезы мамы, необходимость объясняться с чужими людьми. Страх – худший из друзей. Он порождает обиду, а позже и злобу. Нина пыталась бороться с собой. Она упрямо выходила на сцену, хотя ничего делать не умела. Особенно не умела петь. Однажды учительница заставила исполнять песню с двумя пацанами хулиганистой наружности. И когда Нина честно выступила в трио в качестве солистки, возмущению учительницы не было предела: «От тебя, Вересова, я такого издевательства не ожидала! Садись – «три». Опять болел живот, как тогда, когда в пятилетнем возрасте потянулась за восьмилетней подругой поступать в музыкальную школу.
Большое каменное здание музыкальной школы находилось далеко. Нина считала, что «за тридевять земель» сказать будет правильно. Сначала надо было пройти через любимый двор. В нем жили веселые «казаки-разбойники» и голуби, камнем падающие вниз. Нину потом все время удивляло, что за всю свою долгую жизнь она больше не видела никогда голубей-самоубийц. Появлялись там и странные дядьки, смотрящие за детьми из-за кустов. Дети интуитивно их боялись. Во дворе гуляли женщины с колясками и круглыми животами, а в земле таились «секреты» - умело спрятанные цветные стеклышки. Причем, настоящий «секрет» надо было отыскать под двумя-тремя «обманками». За двором находилась «песочница» - огромная яма с чистейшим морским песком, где происходили коронации, битвы, мотогонки, поиски сокровищ, торговля, строительство городов и крепостей и каждодневное удивление – когда-то здесь было море! За всем этим великолепием следовала огромная пустая площадка, куда ходить не разрешалось, но где можно было тайком от взрослых бегать, орать, кататься на лыжах. Посредине поля стоял локатор, куда тем более путь был закрыт. Но, каким образом дети оказывались и там, было совершенно непонятно. А уже потом размещалось все остальное – деревья, канал, мост, военный городок, музыкальная школа. Было ли что-то еще? Скорей всего нет. В эту сторону мир заканчивался.
Строгая комиссия слушала Нину молча. Этим многочисленным тетям маленькая бесталанная девочка казалась ошибкой природы. Как можно не суметь спеть даже «жили у бабуси»? Нина на всю жизнь запомнила, как молодая женщина в черном стала медленно сползать по стулу, не пытаясь скрыть свой оскорбительный смех. Со временем Нина научилась справляться со своими эмоциями. Молодых специалистов в те веселые годы агитбригад и самодеятельных театров всем коллективом загоняли на конкурсы худ.самодеятельности – о массовом спевании у Булгакова они узнали позже. Нина попросилась читать стихи. Энергичная руководительница отчаянно замахала руками – как это петь не умеете, не может такого быть! И потащила Нинку к пианино: Пойте! Теплилась последняя надежда – а вдруг? Но чуда не произошло. «Читайте стихи», - сказала музыкантша. И Нина стала читать стихи.
Юность.
Листья моей мечты втоптаны в мостовую...
Прошлое вдруг ушло, оставив меня одну.
Мудрый, красивый дождь затеял песенку злую,
Снова стучит в ладони: Я ведь тебя люблю!
Ветер грустит вдали. Ласкают гитару руки.
Где же ты ветер, где? – Только эхо в ответ...
Ветер всегда спешит, гаснут гитарные звуки,
Но я дождю твержу снова и снова : Нет...
Стать что ли смелой птицей? И полететь навстречу?
И удержать на мгновенье глаз одинокую мглу?
Тихо сказать (да вряд ли эти услышит речи):
Слышишь ты, ветр-бродяга, я ведь тебя люблю...
Не стала, не удержала, не услышал... Хотя «письмотатьяныконегину» чуть тронуло сердце: встретились, бродили по пестрому осеннему парку, о чем-то разговаривали, даже целовались. Звонила любимому, натыкалась на строгую маму, которой очень хотелось знать, что это за странная девочка влюблена в ее сына. Извинялась и клала трубку. Бедный парень не знал, что ему делать с сумасшедшей, что-то лепетал про «только не мори себя голодом», а сам поглядывал на сочную, яркую Оленьку из варьете. Она вскоре и стала его женой, правда всего на полгода. Больше Нина его не видела. Однажды в Испании они сидели женской компанией в какой-то закусочной. Вошли легкие, красивые парни. И среди них – он. Она забыла сколько ей лет, не понимала, что даже не похож. Что-то подтолкнуло, повело, а он смеялся, посылал воздушные поцелуи, подставлял щеки, тянулся руками. Смешно, право...
Много лет прошло. Кто был тем дождем из юношеского стихотворения? Не помнила. Кажется его дразнили: «Игорек-Игорек, подари мне пузырек!» Смутно чувствовала, что есть некая связь между «пузырьком» и мужской красотой этого «человека дождя». Но «свой-то» был ветром! Некрасивым, поющим, загадочным. Навсегда – своим. К ветру Нина всегда относилась почтительно. Приказным тоном велела пионерскому отряду выбрать девиз: «Да здравствует ветер, который в лицо!» Дети поморщились, но делать нечего – перечить старшим тогда еще не умели.
Продрогшая немолодая Нина кляла ветер и спешила укрыться от него, совершенно не помня того прекрасного морского вечера, когда она, молодая пионервожатая, захлебываясь от восторга и шторма, бегала по берегу, что-то кричала, взвизгивала, как щенок от радости, падала на колени, молилась несуществующему для нее Богу. И даже, заметив одинокую мужскую фигуру на обрыве, не очень-то смутилась, во всяком случае не вспоминала об этом со стыдом.
Испанский берег не имел ничего примечательного, обычный песок, обычная вода, обычный мусор. Но то ли причина была в том, что приехала она сюда в марте, когда отдыхающих еще не было, то ли бессонные ночи сказались, только увидела она здесь и синюю Трагедию с картины Пикассо, и размытые предметы Постоянства памяти Сальвадора Дали. Намытые морем корневища деревьев были очень странными предметами, как будто они были здесь всегда, а море пришло и убило в них жизнь. Здесь и красок особых не было, но глаз искал все время какую-нибудь загадку, пусть придуманную, как это было много лет назад на берегу Балтийского моря.
Приехав тогда в гости к подруге в рыбачий поселок, Нина пошла вечером на море. На закате волны приобрели серебряный отлив. Мирно спал маленький ржавый катер, уже давно не хлебавший соленой воды.
« Счастье пришло внезапно. Простоволосый ветер ударил в лицо. Яркая музыкальная гамма стала светом, крыльями, одухотворением. Море пело свою таинственную, неостывающую сонату. Эта музыка уходила за горизонт и там, растворяясь в небе, рождало небесную мелодию вечного чуда. Ярко-синие облака прорывали небо и с безудержностью стремились слиться, сплестись в одно гармоническое целое, но ветер гнал и гнал их дальше, и они, гневные от своего бессилия, простирали лохматые руки навстречу друг другу.
Море светилось. Никогда оно еще не казалось таким величественным, словно созданным из живого, струящегося мрамора. Оно сердилось, волновалось, грустило и... пело.
Соседский ребенок, увязавшийся со мной, увидев море таким безудержным, вдруг пожалел его и сказал: «Если по нему пойти, то оно успокоится». Он свято верил в свою силу, в то, что морю нужен хороший друг, настолько убедительным был эффект ожившей природы.
Волны жили своей судьбой, своими законами. У них не было границ цели и стремлений, но у них была вечная и всегда трагическая граница – граница жизни и берега.
Узкая полоска света образовалась у самого горизонта среди синего нахмуренного молчания. И вдруг я почувствовала, да, не увидела, а именно почувствовала, что облака остановились на мгновение и словно потянулись туда, где образовался сиреневато-розовый разрыв. Взглянула и замерла. Среди ликующего света музыки, красок, среди лохматого хаоса тревожных облаков и нервных красных сплетений заката, среди тревожащего душу нежного очарования природы, там, в глубине волшебного мира, такого земного и такого прекрасного, рядом с простым, резко очерченным облаком вспыхнул зеленый луч... Мир задохнулся от восхищения, а затем из глубины подсознания появилась очень знакомая и родная мелодия. И чьи-то глаза согревали ее...»
Так или почти так Нина записала свои ощущения в юношеском дневнике, не зная тогда, что зеленые лучи не водятся на Балтике и вольны появляться в горах в безоблачную погоду, когда солнце умирает за горизонтом. Но, видимо, «чьи-то глаза» вызывали тогда не только слуховые, но и зрительные галлюцинации.
ЖИЗНЬ.
Человек живет в полном смысле этого слова, то есть спит, ест, рожает детей, зарабатывает деньги, где-то лет двадцать. В это время его редко посещают мятежные желания и необычные страсти. Это самое счастливое для его тела время и самое отвратительное для его души: оглянулся – а жизнь-то прошла!
Нина оглянулась как и все, когда дети выросли и разъехались. Стала судорожно хвататься за мольберт, искала прошлые тени, уснувшие эмоции. Выводила береговую линию, давала спасение погибающим вдали кораблям. Потом остыла к мaринистам, стала искать символы в пятнах и ромбах. На сердитые вопросы отвечала одно: «Малевич был первым, первым всегда быть почетно. Мне нравится. Отстаньте. Я не прошу комментировать мои работы».
И отстали. Совсем.
Одинокая немолодая женщина шла по берегу моря. Ее глаза хранили синие одеяния пасхальных шествий в Сарагоссе, красно-желтые платья цыганок в пещерах Андалусии. Она помнила, как неумело танцевала с ними, подражая птичьим движениям их рук. Каждый раз ей казалось, что жизнь прожита зря, если она не умеет танцевать фламенко. Впрочем, это не мешало ей через день думать то же самое о фигурном катании. В чем было ее предназначение? В этом вечном недовольстве собой? Почему? Кому нужно это?
В лесном хвойном массиве, приютившемся на берегу моря, она вспомнила сады Альгамбры. Ровно подстриженный шар какого-то хвойного куста манил погладить. Поверхность не была идеальной, кололась. Было обидно за его стандартный вид, ведь наверняка при Мухаммеде Ибн-аль Ахмаре так стричь не умели. И все же сказка жила здесь в преувеличенно страшных легендах о кровавом фонтане, в затененных террасах, в старинной мозаике, в пении здешних птиц. И вдруг захотелось домой, к себе, в долгожданное благополучие, в мирную тишь, в сказки своего времени, своего дома. Нина так и не нашла их за всю свою жизнь ни в себе, ни в окружающих ее реалиях. Они жили все где-то далеко, в Испании, в чужой, яркой, оптимистичной, призрачной.
Придя домой, она обнаружила письмо в своей электронной почте. Через 30 лет ее нашли те, кто помнил ее молодой:
«Милая Нина! Как ты в Новом году? Пишешь ли стихи? Мечтаешь о путешествиях? Готовишь семена для дачи?»
Словно боясь опоздать, она торопливо набрала ответ, возвращаясь к пропущенным буквам, стирая набранное, наталкиваясь на вдруг появившиеся лишние слова:
«Вот из последних... Это о рисунке Нади Рушевой. Помнишь, мы обожали ее в юности? Помнишь, лицо - тремя линиями, глаза – бездны...
Пересеченье линий – словно мнений.
Их путь в пространстве – устремленность в дали.
По ним, как по веревочкам Вселенной
Спустились звезды на глаза печали...
И тут же ответ: «Узнаю тебя прежнюю! А это стихи от меня:
Мир как мозаика: под солнечном лучом
Вдруг вспыхнет стеклышко волшебным кумачом.
Вот так и в жизни: чей-то ясный взгляд
Нас делает красивей во сто крат.*
Как же глупы бывают женщины, которые не понимают, что уже сами они, их душа, их чувства, их способность воспроизводить мир – все это уже сказка. Помните, как записала в своем дневнике Ева: «Из наблюдений я знаю, что звезды не вечны. Я видела, как иные, самые красивые, вдруг начинали плавиться и скатываться вниз по небу. Но раз одна может расплавиться, значит, могут расплавиться и все, а раз все могут расплавиться, значит, они могут расплавиться все в одну ночь. И это несчастье когда-нибудь произойдет, я знаю это. И я решила каждую ночь сидеть и глядеть на звезды до тех пор, пока смогу бороться со сном; я постараюсь запечатлеть в памяти весь этот сверкающий простор, так чтобы, когда звезды исчезнут, я могла бы с помощью воображения вернуть эти мириады мерцающих огней на черный купол неба и заставить их сиять там снова, двоясь в хрустальной призме моих слез»?** И как это мужчине пришло в голову написать такой дневник от лица женщины?! Но об этом совсем не обязательно помнить...
* Стихи Аллы Яковлевой
** Марк Твен «Дневник Евы»
Нина никогда не бредила Испанией. Италией - да, Парижем – да, но Испанией..? Все ее испанские мотивы сводились к детским воспоминаниям о загадочной Кармен, быках и мотодорах. Веселая, еще здоровая мама прищелкивала пальцами, показывала костаньеты. Долгое время Нина и думала, что костаньеты – это щелчки пальцами, костями, иным словом.
Городок, где Нина жила в детстве, оставил ощущение шкатулки с двойным дном: сверху все ясно, а копнешь – либо пустота, либо опасность. Хорошо было убегать на лыжах от Сашки Яковлева, хорошо рыть длинные тоннели в песчаном карьере, хорошо скатиться с пологой дюны прямо в холодную морскую пену. Однако с Сашкой их дразнили «женихом и невестой», мальчишки в песке находили невзорвавшиеся со времен войны снаряды, а после головокружительного падения «кубарём» с тридцатиметрового песчаного холма дико болел живот. Выживший после снарядного фейерверка Пашка Мельников хвастался в школе зашитым животом – Нинка, наверно, физически переживала его боль.
По ночам Нинке снилось чудовище, прототип которого пасся прямо в городе напротив их дома. Ей было неважно, что корова была смирная, с большим выменем, постоянно занятая своей травяной трапезой. Во сне она превращалась в жуткого быка, который настигал ее у самого подъезда, и в приоткрытую дверь косился кровяной глаз и капала пена с ноздрей.
Много лет спустя ее пригласили на корриду. Пошла, подсознательно мстя за свои детские страхи. Быков, оказывается, было несколько. Но только третий был родом из ее сна. Черная неуклюжая туша вонзалась в малиновую тряпку, занося на поворотах свое огромное тело, падая на колени, шумно комкая воздух. Один раз ему даже удалось поддеть на рога молодого торерро. Что касается первых двух, то зрелище было прежалкое: молодой бычок умер сразу, тот, что постарше, умирал долго и мучительно. Это было ужасно. Надломленно ревел измученный бык. Нет, он не преследовал маленького ребенка и не пытался забраться в его детский мир. Он вообще не знал о существовании какого-то иного мира, кроме боли и ужаса. Хлестала кровь. Восставало все человеческое, приобретенное за десятилетия естество защитника животных. И ведь такой обыденной была ситуация, такой одновременно призрачной, абсурдной. Наверно, эти люди, кричащие и вопящие от восторга, жили в другой жизни, другой жизнью всегда. Снился ли юному мотодору такой же сон, как и ей, или он не видел снов вовсе? Те, кто видел в детских снах быка, судорожно закрывали дверь дома, куда уже стучались рога и в щель косил красный немигающий глаз, те будут помнить только быка, но не человека, его победившего!
Два раза в неделю Нина ходила «на балет». Сказочная жизнь на сцене в детском спектакле сменялась стертыми пальцами на репетициях, страшной нерусской преподавательницей, по словам «взрослой» восьмилетней Али, «второй после Улановой». Кроме милых партий Хризантем, Снежинок, Льдинок в «Снежной Королеве» были еще народные танцы. И вот там мелькнула несколько раз таинственная зрелая испанка с манящим кодовым словом – «фламенко». Предчувствие не обмануло. В испанской Андалусии фламенко танцуют матроны за сорок. Куда до них девочкам с кабарэшными ужимками! Прима выходит на сцену маленькой таверны, чуть подрагивают опущенные ресницы, чуть нервничают ноздри. Мягкие, округлые руки сборщицы винограда, прачки. Простое черное платье, пышные волосы укрощены на затылке. Ты думаешь о ее семье, о ее любовниках, о глубоком вырезе ее платья. Но еще минута – и все... Боже, что делают ее руки, как приподнимается подол платья, куда исчезает обычная женщина? Кажется, она может все! Нет, это уже не руки – виноградные лозы. В глазах отражается и испанская ночь, и пламя костра, и месяц, глядящий рожками вверх. Кстати, полумесяц такого вида на картинах Мурильо, как правило, около ног святой – вовсе не знак мусульманства, а символ женского начала... Итак, она танцевало фламенко. Само слово завораживало. Простые, стоптанные туфли выбивают сладко-мучительный ритм небесной симфонии. Хочется бесконечно смотреть на это безумие танца. А когда кончается движение, замолкает пронзительный, невозможный голос певицы, кончается жизнь. И снова – усталая немолодая Дульсинея такая, какая есть, вне Дон Кихота, вне сказки.
Испания иногда возникала в рассказах деда про детей, привезенных издалека и нашедших приют в Ивановском детском доме, расположенном неподалеку от его службы. Хотелось и в своей жизни найти испанского ребенка, пожалеть. Но на соседней улице белорусского городка, куда семья переехала в конце шестидесятых, жили только цыганята. Подружка Наташка водила их к себе домой, отмывала чумазые мордочки. Отдавала дань романтической моде. Вслед за детьми в квартиру проникали женщины в цветастых юбках, ворожили, гадали. Нина их опасалась. Но в душе завидовала Наташкиной смелости и мечтала о необычном мире страстей, утрат и гибели. Поэтому, когда в школе возник Он, сердце сжалось. На поверку оказалось, что и не испанец, и не цыган, а вовсе венгр из города Грозного. Ходила шальная, думала... Это ее и спасло. Наташка, как оказалось, и вовсе сбрендила. Заговаривалась, зафантазировалась. Вглядывалась в его терявшие зрение глаза, молила о его здоровье. А он с кривой улыбкой интересовался, не обидел ли чем девушку. К тому времени число обиженных заметно выросло и без Наташкиного участия. Много лет спустя, узнав о многочисленных заслугах офтальмолога Натальи Печерниковой, Нина вздрогнула. Спасла ли того, единственного? Но все равно было щемяще радостно на сердце от сознания выполненного кем-то долга.
В том далеком детстве хотелось спешить, найти единственно правильный путь, единственно правильных людей. Венгр был красив до бесстыдства. Понимая в глубине души, что мечтать не о чем, невзрачная в общем-то Нина мазала его черной краской, препарировала недостатки и приговорила к своей собственной нелюбви. Ходила гордая победой над собой, упивалась своей «правильностью». Но что-то в сердце тревожило, скреблось, существовало отдельно. Что – так и не поняла. Потом поняла, лет через сорок. Наташка странно любила, до обмороков, до безумных поступков и страшащих речей. Было в ней что-то загадочное, непостижимое. И в том, как обращалась с любимым отцом, когда могла запросто обхватить его за шею или произнести какую-нибудь глупость, типа «мне хочется укусить тебя за коленку» (Нина один раз попробовала такое сказать своему, а потом умирала от стыда всю жизнь), и в том, как орала на восьмидесятилетнюю бабку, а потом единственная ухаживала за ней день и ночь, когда ту разбил паралич. И была она в сущности глубоко несчастным ребенком с удивительным романтическим миром души, непонятым и неоткрытым. У Нины не было больной бабушки, ее родители безумно любили друг друга и свою дочь. Но до сказки никак было не дотянуться, не поймать, не открыть в себе творческой струнки, не научиться любить, не научиться смеяться, не...
Бродя по маленькому музею Пабло Пикассо в Фуэнгероле, немолодая женщина все время думала о жуткой дисгармонии внешнего и внутреннего в художнике. Не оставляла стыдная мысль, что внешне похож он на крутого бизнесмена, не очень умного, не очень тонкого. А в его рисунках жила Наташкина душа, сложная, детская и старческая одновременно.
«Старушка» заглядывала в глаза, требовала сочувствия. Вот это и доконало их дружбу. Когда очередная дорога в страшную сказку о тромбе, скользящем к сердцу, затянулась, Нина просто ушла. Совсем ушла. Удивилась своей смелости, способности на какой-нибудь, пусть даже некрасивый поступок, - и ушла от единственной подруги. Еще бы! Ведь впереди была новая сказочная жизнь! С молодым задором, подвигами, веселыми посиделками! Она так себя и не поняла... А чтобы понять, потребовалась вся жизнь.
Детство. Эпизод 2.
В жизни Нину пугало все: окрик учителей, непонятные слезы мамы, необходимость объясняться с чужими людьми. Страх – худший из друзей. Он порождает обиду, а позже и злобу. Нина пыталась бороться с собой. Она упрямо выходила на сцену, хотя ничего делать не умела. Особенно не умела петь. Однажды учительница заставила исполнять песню с двумя пацанами хулиганистой наружности. И когда Нина честно выступила в трио в качестве солистки, возмущению учительницы не было предела: «От тебя, Вересова, я такого издевательства не ожидала! Садись – «три». Опять болел живот, как тогда, когда в пятилетнем возрасте потянулась за восьмилетней подругой поступать в музыкальную школу.
Большое каменное здание музыкальной школы находилось далеко. Нина считала, что «за тридевять земель» сказать будет правильно. Сначала надо было пройти через любимый двор. В нем жили веселые «казаки-разбойники» и голуби, камнем падающие вниз. Нину потом все время удивляло, что за всю свою долгую жизнь она больше не видела никогда голубей-самоубийц. Появлялись там и странные дядьки, смотрящие за детьми из-за кустов. Дети интуитивно их боялись. Во дворе гуляли женщины с колясками и круглыми животами, а в земле таились «секреты» - умело спрятанные цветные стеклышки. Причем, настоящий «секрет» надо было отыскать под двумя-тремя «обманками». За двором находилась «песочница» - огромная яма с чистейшим морским песком, где происходили коронации, битвы, мотогонки, поиски сокровищ, торговля, строительство городов и крепостей и каждодневное удивление – когда-то здесь было море! За всем этим великолепием следовала огромная пустая площадка, куда ходить не разрешалось, но где можно было тайком от взрослых бегать, орать, кататься на лыжах. Посредине поля стоял локатор, куда тем более путь был закрыт. Но, каким образом дети оказывались и там, было совершенно непонятно. А уже потом размещалось все остальное – деревья, канал, мост, военный городок, музыкальная школа. Было ли что-то еще? Скорей всего нет. В эту сторону мир заканчивался.
Строгая комиссия слушала Нину молча. Этим многочисленным тетям маленькая бесталанная девочка казалась ошибкой природы. Как можно не суметь спеть даже «жили у бабуси»? Нина на всю жизнь запомнила, как молодая женщина в черном стала медленно сползать по стулу, не пытаясь скрыть свой оскорбительный смех. Со временем Нина научилась справляться со своими эмоциями. Молодых специалистов в те веселые годы агитбригад и самодеятельных театров всем коллективом загоняли на конкурсы худ.самодеятельности – о массовом спевании у Булгакова они узнали позже. Нина попросилась читать стихи. Энергичная руководительница отчаянно замахала руками – как это петь не умеете, не может такого быть! И потащила Нинку к пианино: Пойте! Теплилась последняя надежда – а вдруг? Но чуда не произошло. «Читайте стихи», - сказала музыкантша. И Нина стала читать стихи.
Юность.
Листья моей мечты втоптаны в мостовую...
Прошлое вдруг ушло, оставив меня одну.
Мудрый, красивый дождь затеял песенку злую,
Снова стучит в ладони: Я ведь тебя люблю!
Ветер грустит вдали. Ласкают гитару руки.
Где же ты ветер, где? – Только эхо в ответ...
Ветер всегда спешит, гаснут гитарные звуки,
Но я дождю твержу снова и снова : Нет...
Стать что ли смелой птицей? И полететь навстречу?
И удержать на мгновенье глаз одинокую мглу?
Тихо сказать (да вряд ли эти услышит речи):
Слышишь ты, ветр-бродяга, я ведь тебя люблю...
Не стала, не удержала, не услышал... Хотя «письмотатьяныконегину» чуть тронуло сердце: встретились, бродили по пестрому осеннему парку, о чем-то разговаривали, даже целовались. Звонила любимому, натыкалась на строгую маму, которой очень хотелось знать, что это за странная девочка влюблена в ее сына. Извинялась и клала трубку. Бедный парень не знал, что ему делать с сумасшедшей, что-то лепетал про «только не мори себя голодом», а сам поглядывал на сочную, яркую Оленьку из варьете. Она вскоре и стала его женой, правда всего на полгода. Больше Нина его не видела. Однажды в Испании они сидели женской компанией в какой-то закусочной. Вошли легкие, красивые парни. И среди них – он. Она забыла сколько ей лет, не понимала, что даже не похож. Что-то подтолкнуло, повело, а он смеялся, посылал воздушные поцелуи, подставлял щеки, тянулся руками. Смешно, право...
Много лет прошло. Кто был тем дождем из юношеского стихотворения? Не помнила. Кажется его дразнили: «Игорек-Игорек, подари мне пузырек!» Смутно чувствовала, что есть некая связь между «пузырьком» и мужской красотой этого «человека дождя». Но «свой-то» был ветром! Некрасивым, поющим, загадочным. Навсегда – своим. К ветру Нина всегда относилась почтительно. Приказным тоном велела пионерскому отряду выбрать девиз: «Да здравствует ветер, который в лицо!» Дети поморщились, но делать нечего – перечить старшим тогда еще не умели.
Продрогшая немолодая Нина кляла ветер и спешила укрыться от него, совершенно не помня того прекрасного морского вечера, когда она, молодая пионервожатая, захлебываясь от восторга и шторма, бегала по берегу, что-то кричала, взвизгивала, как щенок от радости, падала на колени, молилась несуществующему для нее Богу. И даже, заметив одинокую мужскую фигуру на обрыве, не очень-то смутилась, во всяком случае не вспоминала об этом со стыдом.
Испанский берег не имел ничего примечательного, обычный песок, обычная вода, обычный мусор. Но то ли причина была в том, что приехала она сюда в марте, когда отдыхающих еще не было, то ли бессонные ночи сказались, только увидела она здесь и синюю Трагедию с картины Пикассо, и размытые предметы Постоянства памяти Сальвадора Дали. Намытые морем корневища деревьев были очень странными предметами, как будто они были здесь всегда, а море пришло и убило в них жизнь. Здесь и красок особых не было, но глаз искал все время какую-нибудь загадку, пусть придуманную, как это было много лет назад на берегу Балтийского моря.
Приехав тогда в гости к подруге в рыбачий поселок, Нина пошла вечером на море. На закате волны приобрели серебряный отлив. Мирно спал маленький ржавый катер, уже давно не хлебавший соленой воды.
« Счастье пришло внезапно. Простоволосый ветер ударил в лицо. Яркая музыкальная гамма стала светом, крыльями, одухотворением. Море пело свою таинственную, неостывающую сонату. Эта музыка уходила за горизонт и там, растворяясь в небе, рождало небесную мелодию вечного чуда. Ярко-синие облака прорывали небо и с безудержностью стремились слиться, сплестись в одно гармоническое целое, но ветер гнал и гнал их дальше, и они, гневные от своего бессилия, простирали лохматые руки навстречу друг другу.
Море светилось. Никогда оно еще не казалось таким величественным, словно созданным из живого, струящегося мрамора. Оно сердилось, волновалось, грустило и... пело.
Соседский ребенок, увязавшийся со мной, увидев море таким безудержным, вдруг пожалел его и сказал: «Если по нему пойти, то оно успокоится». Он свято верил в свою силу, в то, что морю нужен хороший друг, настолько убедительным был эффект ожившей природы.
Волны жили своей судьбой, своими законами. У них не было границ цели и стремлений, но у них была вечная и всегда трагическая граница – граница жизни и берега.
Узкая полоска света образовалась у самого горизонта среди синего нахмуренного молчания. И вдруг я почувствовала, да, не увидела, а именно почувствовала, что облака остановились на мгновение и словно потянулись туда, где образовался сиреневато-розовый разрыв. Взглянула и замерла. Среди ликующего света музыки, красок, среди лохматого хаоса тревожных облаков и нервных красных сплетений заката, среди тревожащего душу нежного очарования природы, там, в глубине волшебного мира, такого земного и такого прекрасного, рядом с простым, резко очерченным облаком вспыхнул зеленый луч... Мир задохнулся от восхищения, а затем из глубины подсознания появилась очень знакомая и родная мелодия. И чьи-то глаза согревали ее...»
Так или почти так Нина записала свои ощущения в юношеском дневнике, не зная тогда, что зеленые лучи не водятся на Балтике и вольны появляться в горах в безоблачную погоду, когда солнце умирает за горизонтом. Но, видимо, «чьи-то глаза» вызывали тогда не только слуховые, но и зрительные галлюцинации.
ЖИЗНЬ.
Человек живет в полном смысле этого слова, то есть спит, ест, рожает детей, зарабатывает деньги, где-то лет двадцать. В это время его редко посещают мятежные желания и необычные страсти. Это самое счастливое для его тела время и самое отвратительное для его души: оглянулся – а жизнь-то прошла!
Нина оглянулась как и все, когда дети выросли и разъехались. Стала судорожно хвататься за мольберт, искала прошлые тени, уснувшие эмоции. Выводила береговую линию, давала спасение погибающим вдали кораблям. Потом остыла к мaринистам, стала искать символы в пятнах и ромбах. На сердитые вопросы отвечала одно: «Малевич был первым, первым всегда быть почетно. Мне нравится. Отстаньте. Я не прошу комментировать мои работы».
И отстали. Совсем.
Одинокая немолодая женщина шла по берегу моря. Ее глаза хранили синие одеяния пасхальных шествий в Сарагоссе, красно-желтые платья цыганок в пещерах Андалусии. Она помнила, как неумело танцевала с ними, подражая птичьим движениям их рук. Каждый раз ей казалось, что жизнь прожита зря, если она не умеет танцевать фламенко. Впрочем, это не мешало ей через день думать то же самое о фигурном катании. В чем было ее предназначение? В этом вечном недовольстве собой? Почему? Кому нужно это?
В лесном хвойном массиве, приютившемся на берегу моря, она вспомнила сады Альгамбры. Ровно подстриженный шар какого-то хвойного куста манил погладить. Поверхность не была идеальной, кололась. Было обидно за его стандартный вид, ведь наверняка при Мухаммеде Ибн-аль Ахмаре так стричь не умели. И все же сказка жила здесь в преувеличенно страшных легендах о кровавом фонтане, в затененных террасах, в старинной мозаике, в пении здешних птиц. И вдруг захотелось домой, к себе, в долгожданное благополучие, в мирную тишь, в сказки своего времени, своего дома. Нина так и не нашла их за всю свою жизнь ни в себе, ни в окружающих ее реалиях. Они жили все где-то далеко, в Испании, в чужой, яркой, оптимистичной, призрачной.
Придя домой, она обнаружила письмо в своей электронной почте. Через 30 лет ее нашли те, кто помнил ее молодой:
«Милая Нина! Как ты в Новом году? Пишешь ли стихи? Мечтаешь о путешествиях? Готовишь семена для дачи?»
Словно боясь опоздать, она торопливо набрала ответ, возвращаясь к пропущенным буквам, стирая набранное, наталкиваясь на вдруг появившиеся лишние слова:
«Вот из последних... Это о рисунке Нади Рушевой. Помнишь, мы обожали ее в юности? Помнишь, лицо - тремя линиями, глаза – бездны...
Пересеченье линий – словно мнений.
Их путь в пространстве – устремленность в дали.
По ним, как по веревочкам Вселенной
Спустились звезды на глаза печали...
И тут же ответ: «Узнаю тебя прежнюю! А это стихи от меня:
Мир как мозаика: под солнечном лучом
Вдруг вспыхнет стеклышко волшебным кумачом.
Вот так и в жизни: чей-то ясный взгляд
Нас делает красивей во сто крат.*
Как же глупы бывают женщины, которые не понимают, что уже сами они, их душа, их чувства, их способность воспроизводить мир – все это уже сказка. Помните, как записала в своем дневнике Ева: «Из наблюдений я знаю, что звезды не вечны. Я видела, как иные, самые красивые, вдруг начинали плавиться и скатываться вниз по небу. Но раз одна может расплавиться, значит, могут расплавиться и все, а раз все могут расплавиться, значит, они могут расплавиться все в одну ночь. И это несчастье когда-нибудь произойдет, я знаю это. И я решила каждую ночь сидеть и глядеть на звезды до тех пор, пока смогу бороться со сном; я постараюсь запечатлеть в памяти весь этот сверкающий простор, так чтобы, когда звезды исчезнут, я могла бы с помощью воображения вернуть эти мириады мерцающих огней на черный купол неба и заставить их сиять там снова, двоясь в хрустальной призме моих слез»?** И как это мужчине пришло в голову написать такой дневник от лица женщины?! Но об этом совсем не обязательно помнить...
* Стихи Аллы Яковлевой
** Марк Твен «Дневник Евы»
понедельник, 11 мая 2009 г.
КОНФЛИКТ
«Девочка ловила форель»,- так, кажется, начинается повесть Рувима Фраермана «Дикая собака динго». Там, правда, есть продолжение «или Повесть о первой любви». Мне всегда казалось, что вся русская литература сплошь состоит из оксюморонов или хотя бы трагических несоответствий: «Живой труп», «Мертвые души», «Железный поток», не говоря уже о преступлении с наказанием или войны с миром. Если музыкант, то обязательно слепой, если похороны, то веселые, если любовь, то рядом должно быть что-то диковатое, вроде австралийской собаки. Впрочем, и жизнь сама была ничуть не лучше. Те молодые люди, которые посвятили себя русской литературе и воспитывались ею на рубеже 70-80 годов прошлого века, были просто идеальным отражением противоречий. Они писали стихи и придумывали свой жаргон, они верили в любовь и цинично обманывали, но это не мешало им заканчивать университеты (часто не с первого раза), становиться журналистами, библиотекарями, писателями, учителями. Мне приходилось встречать уравновешанных, спокойных, даже нежных учителей, но они были гораздо старше. Среди моего поколения не помню ни одного. Скажите, что все они были учителями не по призванию? Не знаю...
Девочка пела. В этом не было никакого противоречия. Сколько она себя помнила, она пела везде: дома, в трамвае, на сцене, во дворе. Первый свой выход на публику помнила смутно: яркое красное платье, огромный бант, слепящий свет. Она пребывала в волшебном состоянии, позже она поняла, что это и есть счастье. Музыка заполнило все ее существо. Она сама не понимала, что с ней происходит, откуда эти мучительно-сладкие звуки, которые будоражат душу. Девочка была не просто талантлива, она была гениальна. Только не понимала этого ни она сама, ни окружающие. Конечно, родители видели в ней божью искру, и если бы не они – вряд ли можно была мечтать о счастливом продолжении этой истории.
Проблемы начались почти сразу. Она скучала на уроках, авторитетов не знала, учителей не любила. Всегда говорила правду. Вот эта русичка, говорит какую-то ерунду, требует читать неинтересные книги, а сама-то – бездарный педагог. Мама правильно говорит, таким не место в школе. Смешно ей, видите ли! Ну, подумаешь, написал Сережка в сочинении: «портрет этого человека состоит из бороды и ушей, которые торчат в разные стороны». Разве педагогично выставлять этого человека на посмешище? Я ей так прямо и сказала об этом. Она проглотила. Пусть знает, как обижать детей!
Вероника Петровна смотрела пристально на маленькую, светленькую девочку, которая распекала ее за непедагогическое поведение. Было обидно и стыдно. Ей, действительно, было смешно и хотелось повеселить остальных. На ее прежнем месте работы в деревенской школе таких проблем не возникало. Дети смеялись от души, а больше всех сам виновник смеха. «Ох, Вероника Петровна, неужели это я так написал! Ух, здорово! Вот умора!» Сумевшая перебороть комплекс неполноценности, она научилась подтрунивать над собой и никогда не придавала этому значения. Окрыленная детской непосредственностью и привязанностью, она шла на работу легко, с удивлением обнаруживая, что любит этих непосед, любит их слушать. Первые три года работала по 14 часов в сутки, читала с детьми, вела кружок танцев, драмкружок, в вечерней школе пыталась чему-то научить великовозрастных трактористов и шоферов. Самозабвенно сочиняла сценарии поэтических спектаклей и репетировала, пока не «заболевала» чем-то новым, тогда срочно показывала немногочисленным зрителям что-нибудь на тему «И вечный бой...» и переходила к следующему этапу творчества. Свято верила, что главное не результат, а сам процесс, нервный, напряженный, роднящий с таинством искусства.
И вот теперь так опростоволоситься! Что-то не так в этой школе? Или в этом городе? Или в ней самой?
Маленькая певица росла. Вместе с ней росла ее вера в свое предназначение. Она с упоением занималась в театральной студии, где интересная, не от мира сего актриса ставила с ними музыкальные спектакли. Она открыла для девочки солоновато-сладкий вкус Цветаевой. «Ну о чем Вы, Вероника Петровна, спрашиваете меня? Кому нужны Ваши Гоголи? Правду сказала Полинка, неужели она после Дрюоона будет читать Гоголя? Вот нам Ирина Николаевна рассказывала о Марине Цветаевой, вот это настоящее, интересное, удивительное!»
И опять Веронике Петровне было отчего-то стыдно. Она никогда не говорила о литературе языком учебника. Ее Гоголь, волшебный Гоголь, любимый Гоголь – это целое мироздание! Здесь постоянно ведется война за добро, за человеческие души, здесь можно поговорить о таинственных предматах-символах, можно найти магические обереги, кривые зеркала, дороги, ведущие и к Храму , и к аду. Говорила взахлеб, часто забывая, что перед ней – дети. Она всегда воспринимала детей как взрослых, как ровню себе. И не понимала, причем тут какой-то Дрюоон? Как, вообще, такое в голову могло придти? Обиду за Гоголя несла в себе как вселенскую катастрофу.
Учительница уже не помнила, как начались уже в этой школе ее поэтические спектакли. Наверно, предложила: кто хочет – соберемся в зале. Собрались. Среди прочих – и она, критичная, яркая семиклассница.
« Юля читает стихи потрясающе! Маша умеет даже заплакать, когда этого требует сценарий. А что же может она? Читает – так себе, не очень выразительно. Нужна музыка. Таня, кажется, играет. И Вика – тоже, я слышала, очень хорошо... Ах, как пела в поселке ее Светланка, любой романс, любую песню! Когда ставили спектакль по Блоку «Только влюбленный имеет право на звание человека...» и, когда нежная, юная Лиза Пиленко (будущая поэтесса Елизавета Кузьмина-Караваева, а потом мать Мария, спасавшая людей в осожденном фашистами Париже и погибшая в концлагере) приходила к молодому Блоку с признаниями в любви, Светлана выводила своим милым высоким голосом «Не брани меня, родная, что я так люблю его...». Душа таяла!»
«Давайте, Виктория Петровна, я что-нибудь спою... Хотите романс? Пожалуйста! «Отцвели уж давно хризантемы в саду...»
Конечно, учительница согласилась. И опять ей стало стыдно – она поняла, что перед ней гениальный ребенок, что ему нечего делать в этой общеобразовательной школе и что она не имеет права чему-то учить эту девочку. Никогда доселе она не слышала, что дети могут так петь, профессионально поставленным голосом, умело проигрывая в романсе целый моноспектакль.
Наступает тот момент в моем повествовании, когда мне трудно говорить за мою юную героиню. Чего она хотела получить взамен? Почему с радостью соглашалась исполнять романсы? Почему ни разу не потребовала других ролей? Почему, в конце концов, уходя сказала: «Если будет нужда во мне, зовите»?
Вероника Петровна была счастлива. Конечно, это было нельзя по большому счету назвать спектаклями, больше увлекали репетиции, опять сам процесс казался важнее. Она не могла удержать слез, когда слышала этот волшебный голос, эксплуатируя его вновь и вновь.
Наступил одиннадцатый класс, а с ним пришла проблема. В любой школе всегда найдется учитель, чей предмет неизбежно оказывается «самым главным», и принципиально важно объективно оценивать знания детей именно по этому предмету. В этой школе таким предметом оказалась химия.
Седая, жесткая химичка, готовившая одного победителя республиканских олимпиад за другим, встала в позу: или ты – или я! Но химические формулы мало согласовывались со звуками музыки, вносили диссонанс в творческий процесс души. Возник вопрос об отчислении. Почему именно тогда конфликт так и не разрешился? Почему почти никто не вмешался?
«Поймите, это гений! С ней нельзя так! Что-то надо делать!»
Сделали только родители. Перевели в другую школу, договорились, выпестовали, защитили.
Прошло много лет. Наша юная певица давно уже примадонна оперного театра, а Виктории до сих пор стыдно. Она тайком пробирается на спектакли, чтобы послушать свою любимицу. Она знает, что они не увидятся никогда. Оскорбленное дарование в одном интервью упоминуло, что в юности часто разменивалась на ерунду и участвовала в бесполезных мероприятиях. Виктория Петровна хорошо поняла, что имелось в виду.
Одно было обидно: неужели то счастье, которое испытала она сама, - тоже бесполезное мероприятие? И неужели ее учительский труд совсем был бесполезным делом?
Наталья Сосенкова
среда, 6 мая 2009 г.
ПОРТРЕТ
Зимним, морозным вечером молодой капитан-лейтенант спрыгнул с подножки вагона поезда, остановившегося лишь на минутку на станции Пола. Кругом было черное небо и белый снег, отчетливый в своей белизне благодаря луне и единственному фонарю, как-то сиротливо сбившемуся набок. Капитан-лейтенант постоял немного, отыскал глазами смутное очертание железнодорожного здания, почувствовал через ботинки особенности северного климата и решительно двинулся вперед. Его ждала волнующая встреча, изменение привычного ритма жизни и счастливое будущее.
Сам поселок находился чуть в стороне. Идти пришлось полем. Ноги проваливались в сугробы, форменные брюки намокли, ботинки не спасали от холода. Но волнение росло. Сердце отчетливо стучало: «Скорей, скорей...». Где-то недалеко, как ему показалось, тягучий голос серого хищника вернул на землю. «Как она здесь живет, среди волков-то? А может собака? Почему же воет?»
После яркой, насыщенной событиями военной службы, заграничной жизни нынешняя реальность показалась ему почти абсурдной: разве здесь в этой глухомани можно существовать? Разве нормальному человеку здесь может быть интересно, весело? Он вспомнил свой катер, матросов, свои первые задания. Эйфория от жажды подвигов еще не улетучилась, еще верилось в справедливость, еще хотелось мечтать и куда-то стремиться.
Сейчас он стремился к своей единственной любви, маленькой кареглазой женщине по имени Олечка. Она работала здесь уже полгода молодым специалистом в школе, отчаянно тосковала и ждала его. Нужно было забрать ее отсюда, увезти сначала в Ленинград, где жили родители, там зарегистрироваться, ну а потом отправиться в дивизион, где молодые офицеры, получившие, наконец-то, разрешение привезти жен, гордились своими красавицами-супругами и мечтали о детях.
Была глухая полночь, и единственно на что он решился – это дождаться утра. Как-то отыскал Дом колхозника и даже достучался до заспанного коменданта. Его проводили в маленькую, чистенькую комнатку, где ждала кровать, удобная уже потому, что хотелось спать и чтобы быстрее наступило завтра. Комендант с интересом разглядывала молодого человека в черной форме, тайком вздыхала и завидовала юной учителке. Все затихло. Луна настойчиво светило в окно. Волков слышно не было, хотя на его насмешливый полувопрос о волках, комендант небрежно кинула: «Случаются».
Уже к вечеру поезд уносил их в новую, счастливую жизнь. В купе, где они уютно расположились, было тепло. Глаза сияли, они о чем-то говорили, спеша и перебивая друг друга. Маленькая двадцатидвухлетняя женщина чувствовала себя принцессой, ее принц, удивительный, не похожий ни на кого, в умопомрачительной шинели, увозил ее в другой мир. Подруги уже обзавидовались, мама успокоилась, отец гордился судьбой дочери, братья и сестры уважали, а она просто была счастливой девчонкой и ждала от будущего только ярких и светлых красок.
Вдруг дверь купе резко открылась. Молодая, яркая брюнетка в норковой шубе внимательно взглянула на попутчиков и, кажется, осталась довольна. «Элина,- представилась она.- Молодой человек, сигаретку!» Капитан-лейтенант растерялся:
- Извините, не курю...
- Военный, а не куришь! Странно!
И пошла по вагону стрелять сигареты у пассажиров.
Оля обмерла:
- Знаешь, кто это?
- Кто?
- Это Элина Быстрицкая! Я ее в кино видела. Фильм, помнишь, «В мирные дни»?
- Точно, а я смотрю, не простая дамочка, одни духи чего стоят!
Вечер прошел сказочно. Ослепительная Элина рассказывала о своих ролях в Вильнюсском театре, что теперь она будет сниматься в новых фильмах, а один с ее участием скоро увидит вся страна. «Неоконченная повесть» называется. Весело куря одну сигарету за другой, красавица поделилась своей главной мечтой: Аксинья! Да, она тогда была чертовски похожа на свою будущую Аксинью! Что-то звенело, плескалось в ней, освещало и переворачивало! Молодая пара во все глаза смотрела на спутницу, чувствуя, что новая яркая жизнь уже началась!
Расстались друзьями. Актриса, еще не избалованная вниманием, даже записала свой адрес и вручила молодым:
- Будете в Вильнюсе – заходите!
В сиротливой двухкомнатной квартире стены были увешаны картинами. Хозяин, маленький, сухощавый старик лет восьмидесяти, писал морские пейзажи. Чуть дрожащая рука выводила и Айвазовского, и фотографии из старых журналов, и собственные фантазии. Глаза, тронутые катарактой, уже слабо отличали синий от зеленого. Картины выходили сумрачные, тревожные. Сколько он раздарил их друзьям, знакомым в России, Латвии, на Украине, в Белоруссии, Азербайджане... Висят ли на стенах или пылятся на чердаках? Согревают ли чьи-то души воспоминаниями, или некому вспоминать уже далекую молодость?..
Вот море бурлящее, штормовое, какой была сама жизнь. А вот спокойное, ласковое, каким было счастье. Среди картин можно было найти натюрморты, изображения замков старого города, птиц и зверей... И только один портрет. За всю жизнь человек смог написать лишь один портрет: смеющиеся карие глаза, тонкие брови, добрая улыбка. Он очень любил это лицо. Но с некоторых пор настойчиво вспоминалось и другое лицо, из той, далекой красивой юности.
Старик собирался в дорогу. Он достал запыленный чемодан, сложил туда кисти, коробку красок, носки, рубашку, зубную щетку. Потом проверил чемодан на вес - сможет ли он его поднимать. Подумал, что сможет. На самый верх пристроил что-то плоское, завернутое в тряпицу.
Поезд уносил его в Москву. На следущий день, оставив чемодан на Белорусском вокзале и прихватив с собой только легкий пакет, старик отправился в далекое путешествие по Москве. Когда-то он знал этот город, участвовал даже в параде на Красной площади, хотя эти воспоминания и вносили привкус некоторой боли. Ему тогда намекнули, что не было бы никаких вопросов, если бы его отец не был военнопленным. «Сын за отца не отвечает»,- сказал он тогда заветные слова, свято веря в их справедливость. Ему все-таки позволили тогда ехать в Москву. Сейчас город казался холодным, чужим. Родственники не звали его в гости, да он и не напрашивался. У него было только одно желание, одна миссия.
Добравшись до Театральной площади, человек с удовольствием посмотрел на фасад Большого театра – когла-то он слушал здесь «Князя Игоря», прошел дальше, потоптался неуверенно около входа в Малый театр, робко взялся за дверную ручку. Билетер с удивлением посмотрела на сгорбленного седого старичка в поношенной курточке и старого фасона ботинках – таких зрителей здесь испокон веков не было. Старик стал говорить о себе, о своей молодости, о том, что одинок, что жизнь прошла незаметно. Она уловила, что он привез какой-то подарок народной артистке СССР, и как бы передать? «Да она только что была здесь, вы разминулись! Оставляйте, передадим, она Вам позвонит обязательно, оставьте свои координаты, ах, Вы написали все на обратной стороне, не волнуйтесь, все будет хорошо».
Он в последний раз взглянул на портрет: молодая, красивая Элина Быстрицкая смотрела на него, улыбаясь и подбадривая. «Плохо все же, что она так много курила, - подумал старик. – Не люблю, когда женщина курит». Ему казалось, что портрет удался. Он так долго писал его. Да и был он всего лишь вторым в его жизни. Других женщин изображать не хотелось.
Старик вышел. Он не слышал гула большого города, не замечал мельтешения бегущих людей. Он верил, что она позвонит.
Получила ли актриса этот подарок? Кто знает? Да даже если бы и получила, не решила ли, что это какой-то старый, выживший из ума поклонник, сочиняющий небылицы? Ее богатая событиями жизнь не позволяла ей помнить мелочи да и верить людям сейчас можно было с большой оглядкой!
Наталья Сосенкова
КРЫЖОВНИК
Завтра – Достоевский! Боже, как рассказать о спертом воздухе, умирающих чижиках, желтых обоях, девяти кругах ада? Впрочем, мрущие чижики – это не из «Преступления и наказания». Анна Николаевна задумалась...
Она была неплохой учительницей. Несостоявшаяся актриса, она умела привлечь внимание какой-нибудь неожиданной фразой, смешной шуткой, многозначительной паузой. Легкой, балетной походкой влетала в класс, улыбалась, кипела нерастраченной энергией, рвущимися наружу стихами. Еще на заре туманной юности она верила в свою звезду, да и талант у нее находили: то в красиво очерченном подъеме ноги, элегантно обернутом пуантным атласом, то в патриотических стихах десятилетней поклонницы Гавроша:
Его мы имя не забудем.
Его никак нельзя забыть –
Погиб за жизнь людей, за правду,
Которую нельзя убить!
Хвалили, что скромница, что газеты читает, что по помойкам не шляется с другими детьми. А ей – что? – лишь бы хвалили!
Да и мечты были под стать: все больше творческого полета – режиссер, актриса балета, бионик, дипломат. Наверное, мечты сыграли свою роль – Аня умела себя приподнести и на студенческой сцене, и в поэтическом клубе, и в педагогическом новаторстве. Но будущий дипломат с трудом находил общий язык с оппонентами в спорах, не умел убеждать, терялся перед хамством и все больше и больше впадал в депрессию от неудач.
Осенний парк манил тишиной и любовью. Аня была красавицей и сама знала об этом. Но эти знания нисколько не помогали в любовных победах. Ну в самом деле, не с пустоголовым же Игорьком изучать любовь?! В этом парке она была с красавцем гитаристом, единственно желанным и любимым. Резные ограды, могучие деревья, сырые дорожки казались нарисованными на старинной картине. Она понятия не имела, о чем с ним говорить. А он, очевидно, не знал, как слинять от ненормальной девчонки. Она писала стихи, и опять все кругом ахали: какая любовь! Шло время. Гитарист давно женился, развелся, опять женился. А она все смаковала его редкое имя, все рисовала его глаза, по правде сказать глаза весьма заурядные, как и заурядными были лицо, долговязая фигура и весьма скромный интеллект.
А потом Аня превратилась в Анну Николаевну. Но от этого не перестала мечтать о великом и творческом своем пути. Однажды, влюбившись в десятиклассника, решила бежать с ним в Москву и вместе пытать счастья в приемной комиссии Щепкинского училища. Даже репетировала: «Куда теперь? Домой идти? Нет, мне что домой, что в могилу – все равно. Да, что домой, что в могилу!..что в могилу! В могиле лучше... Под деревом могилушка... как хорошо!..» Но внутренний дипломатический голос напомнил о возрасте, о глупости и о другом предназначении. И она понесла свое предназначение с гордостью, читала некрасовскую «Деревню» так, что слезу выжимала у нервных девятиклассниц. С упоением прыгала по сцене, показывала, как изображать Пламя войны, пела романсы и поручала их исполнение хорошенькой ученице, требовала «не читки...а полной гибели всерьез». Так было раз, два, три... а потом пришла усталость. И уже не хватало времени ни на собственного ребенка, ни на чужих детей, ни на педагогику. Куда-то хотелось сбежать от жизни: в Испанию, в юность, в театр, что, в общем-то, было для нее равнозначным. Она не понимала, что происходит, что надо делать. Стала варить щи, пироги ее расхваливали все – друзья, муж. И только подросшая дочь все смотрела куда-то вдаль и не особенно любила мамину стряпню и даже, кажется, стеснялась этого нового маминого увлечения. А потом уехала, чтобы в новом прекрасном и яростном мире стать ведущим специалистом, бизнес-леди, или как там это теперь называется?
Аню давно уже никто не называл Анной Николаевной. Старые ученики забыли ее, а новых не было. Она приезжала на свою дачу как на чужую. Ее учили работать на земле, сажать помидоры, кусты и деревья. Это даже оказалось на редкость полезным занятием – ни о чем не нужно было думать. Только душа напоминала о себе приступами тоски.
День был пасмурный. Низкие тучи грозили дождем. Анна разглядывала изорванные пуанты, которые нашла на чердаке дачи, и не понимала, как они туда попали. Потом взяла тарелку с зеленым крыжовником собственного урожая, положила в рот одну ягоду и вдруг заплакала, всхлипывая по-детски:
- Боже, как это невкусно! Как это ужасно!
В осеннем саду стоял тяжелый запах прелых листьев. Пошел дождь, не обещавший быстрого окончания. Аня не могла вспомнить, где она читала обо всем этом...
Наталья Сосенкова
Она была неплохой учительницей. Несостоявшаяся актриса, она умела привлечь внимание какой-нибудь неожиданной фразой, смешной шуткой, многозначительной паузой. Легкой, балетной походкой влетала в класс, улыбалась, кипела нерастраченной энергией, рвущимися наружу стихами. Еще на заре туманной юности она верила в свою звезду, да и талант у нее находили: то в красиво очерченном подъеме ноги, элегантно обернутом пуантным атласом, то в патриотических стихах десятилетней поклонницы Гавроша:
Его мы имя не забудем.
Его никак нельзя забыть –
Погиб за жизнь людей, за правду,
Которую нельзя убить!
Хвалили, что скромница, что газеты читает, что по помойкам не шляется с другими детьми. А ей – что? – лишь бы хвалили!
Да и мечты были под стать: все больше творческого полета – режиссер, актриса балета, бионик, дипломат. Наверное, мечты сыграли свою роль – Аня умела себя приподнести и на студенческой сцене, и в поэтическом клубе, и в педагогическом новаторстве. Но будущий дипломат с трудом находил общий язык с оппонентами в спорах, не умел убеждать, терялся перед хамством и все больше и больше впадал в депрессию от неудач.
Осенний парк манил тишиной и любовью. Аня была красавицей и сама знала об этом. Но эти знания нисколько не помогали в любовных победах. Ну в самом деле, не с пустоголовым же Игорьком изучать любовь?! В этом парке она была с красавцем гитаристом, единственно желанным и любимым. Резные ограды, могучие деревья, сырые дорожки казались нарисованными на старинной картине. Она понятия не имела, о чем с ним говорить. А он, очевидно, не знал, как слинять от ненормальной девчонки. Она писала стихи, и опять все кругом ахали: какая любовь! Шло время. Гитарист давно женился, развелся, опять женился. А она все смаковала его редкое имя, все рисовала его глаза, по правде сказать глаза весьма заурядные, как и заурядными были лицо, долговязая фигура и весьма скромный интеллект.
А потом Аня превратилась в Анну Николаевну. Но от этого не перестала мечтать о великом и творческом своем пути. Однажды, влюбившись в десятиклассника, решила бежать с ним в Москву и вместе пытать счастья в приемной комиссии Щепкинского училища. Даже репетировала: «Куда теперь? Домой идти? Нет, мне что домой, что в могилу – все равно. Да, что домой, что в могилу!..что в могилу! В могиле лучше... Под деревом могилушка... как хорошо!..» Но внутренний дипломатический голос напомнил о возрасте, о глупости и о другом предназначении. И она понесла свое предназначение с гордостью, читала некрасовскую «Деревню» так, что слезу выжимала у нервных девятиклассниц. С упоением прыгала по сцене, показывала, как изображать Пламя войны, пела романсы и поручала их исполнение хорошенькой ученице, требовала «не читки...а полной гибели всерьез». Так было раз, два, три... а потом пришла усталость. И уже не хватало времени ни на собственного ребенка, ни на чужих детей, ни на педагогику. Куда-то хотелось сбежать от жизни: в Испанию, в юность, в театр, что, в общем-то, было для нее равнозначным. Она не понимала, что происходит, что надо делать. Стала варить щи, пироги ее расхваливали все – друзья, муж. И только подросшая дочь все смотрела куда-то вдаль и не особенно любила мамину стряпню и даже, кажется, стеснялась этого нового маминого увлечения. А потом уехала, чтобы в новом прекрасном и яростном мире стать ведущим специалистом, бизнес-леди, или как там это теперь называется?
Аню давно уже никто не называл Анной Николаевной. Старые ученики забыли ее, а новых не было. Она приезжала на свою дачу как на чужую. Ее учили работать на земле, сажать помидоры, кусты и деревья. Это даже оказалось на редкость полезным занятием – ни о чем не нужно было думать. Только душа напоминала о себе приступами тоски.
День был пасмурный. Низкие тучи грозили дождем. Анна разглядывала изорванные пуанты, которые нашла на чердаке дачи, и не понимала, как они туда попали. Потом взяла тарелку с зеленым крыжовником собственного урожая, положила в рот одну ягоду и вдруг заплакала, всхлипывая по-детски:
- Боже, как это невкусно! Как это ужасно!
В осеннем саду стоял тяжелый запах прелых листьев. Пошел дождь, не обещавший быстрого окончания. Аня не могла вспомнить, где она читала обо всем этом...
Наталья Сосенкова
понедельник, 4 мая 2009 г.
Стихи, посвященные Наде Рушевой
Ода игре
Хвала, о, вечному движенью!
Что в детях прорастает прочно.
Сердца их не подвластны лени,
Им надо быстро, сразу, срочно.
Хвала, хвала соревнованью!
В нем дух, азарт, упорство, сила.
Игра в скакалку без названья
Мне сложный детский мир открыла.
Хвала, о, детская игра!
В ней мудрость, тайна и богатство.
И юных дев святое братство
Пребудет с нами навсегда!
Хвала, о, вечному движенью!
Что в детях прорастает прочно.
Сердца их не подвластны лени,
Им надо быстро, сразу, срочно.
Хвала, хвала соревнованью!
В нем дух, азарт, упорство, сила.
Игра в скакалку без названья
Мне сложный детский мир открыла.
Хвала, о, детская игра!
В ней мудрость, тайна и богатство.
И юных дев святое братство
Пребудет с нами навсегда!
В театре старом посреди арены
Пьеро наш выходил белее пены.
Молчанья знак он подносил к устам,
Прислушиваясь к тихим голосам.
Немой наш мим – он был всего дороже...
Но о судьбе его расскажет кто же?
Пьеро наш выходил белее пены.
Молчанья знак он подносил к устам,
Прислушиваясь к тихим голосам.
Немой наш мим – он был всего дороже...
Но о судьбе его расскажет кто же?
От этой думы сердце бьется:
Настанет горестный тот час,
Когда вослед нам донесется
Прощальный лебединый глас.
Настанет горестный тот час,
Когда вослед нам донесется
Прощальный лебединый глас.
Пересеченье линий, словно мнений.
Их путь в пространстве – устремленность в дали.
По ним, как по веревочкам Вселенной,
Спустились звезды на глаза Печали...
Но кто ту гениальность разгадает?
Астральный мир ведет рукой ребенка,
Душа его на полотне витает,
Являясь миру выпукло и тонко...
Руками обретя свою планету,
Услышав лоз подземных прозябанье,
Шеренги линий обращает к свету...
Ей нужно лишь одно – твое вниманье.
Веселая, печальная, младая...
А к нам спустилась ангелом из рая.
Астральный мир ведет рукой ребенка,
Душа его на полотне витает,
Являясь миру выпукло и тонко...
Руками обретя свою планету,
Услышав лоз подземных прозябанье,
Шеренги линий обращает к свету...
Ей нужно лишь одно – твое вниманье.
Веселая, печальная, младая...
А к нам спустилась ангелом из рая.
Подписаться на:
Сообщения (Atom)